Старое танго

10/22/2015

Алексей Колчин

Старое танго

Новелла

Тонкий, едва заметный фиолетовый оттенок слой за слоем ложился на голубое полотно неба. И только на западе над крышами серых домов продолжали светиться алым, как живая кровь, светом кромки застывших в неподвижности облаков. Июльский вечер осторожно и медленно опускался на город. Остывающий от дневного тепла воздух замер и затаил дыхание.

Небольшая площадь, с приткнувшейся в её углу невысокой старой и заброшенной церквушкой, постепенно пустела, погружаясь в тишину. Лишь нежные, слегка дрожащие звуки скрипки выплывали из открытого окна со ставнями закусочной, заполняли простенькой мелодией площадь, а потом плыли дальше вдоль узкой улицы, вслед заходящему солнцу.

На этой улочке, совсем неподалёку, у дома с полуразрушенным парадным и проржавевшим над ним козырьком, прямо на каменных ступеньках примостился паренёк лет семнадцати. Одет он был просто: поношенный шерстяной свитер, коротковатые штаны и растоптанные сандалеты. Его задумчивое, вытянутое лицо отдавало слегка болезненной желтизной. Оттопыренные большие уши из-под светлых волос ещё больше подчёркивали угловатость и худобу нескладной фигуры. Длинные руки с тонкими, казалось, прозрачными пальцами вяло свисали с острых колен. По его спокойному виду можно предположить, что вышел сюда посидеть, чтобы послушать задушевный плач скрипки.

На улицу, поскрипывая, нехотя выехала подвода, гружённая мешками с мукой и сидевшими на ней стариком и подростком.

— Здорово живёшь, Николас! — приветствовал старик, поравнявшись с сидящим пареньком, и, натянув вожжи на себя, издав губами «Тр-р-р, холера!» — Остановил лошадь.

— А, дядя Лукич! — встрепенулся Николас. — Доброго здоровья!

— Опять поздненько засиделся. Часом не уснул ли?

— Да, нет, дядя Лукич. Вышел погулять.

— Ну-ну, а то и простыть недолго на камнях-то, Вона, как вечерним холодом потянуло.

Старик отложил вожжи, порылся в мешковине, лежащей в глубине повозки, вытащил из неё половинку аккуратно отрезанного кругляша хлеба и сунул её сидящему рядом подростку.

— Ну-кась, передай хлопцу.

— Лишняя забота, дядя Лукич, — стыдливо проговорил Николас, принимая хлеб из рук мальчика. — Не знаю, как благодарить.

— Чего там, бери, — пробубнил старик. — Жизнь-то как?

— Хорошо, дядя Лукич.

— А Полинка заходит?

— Вчера была.

— Вот и ладно. А то смотри, если чего, заходи, не стесняйся, — Лукич кивнул головой. — Бывай. Нам поторапливаться надо. К темноте надо успеть всё поделать,

— Счастливо, дядя Лукич!

Старик перехватил вожжи, дёрнул их и причмокнул:

— Но, холера, пошла!

Подвода заскрипела и медленно тронулась. Мальчонка на ходу примостился подле старика и, немного погодя, заговорчески прошелестел:

— Деда, а дед, а чо он такой, вроде, пришибленный?

— Кто, Николас?

— Ну да, — малец оглянулся. — Сразу видно.

— A-а, он тут зачастую на крылечке посиживает, — пояснил старик, неторопливо, но ловко сворачивая из газеты цигарку. — Постоянно видимся.

— А чо сидит?

— А леший его знает. С батькой его, Степаном Данилычем дружили. Как сейчас помню, красавец, лихой командир был, меня уважал. Ходил слушок, что погиб в начале войны, будь она трижды неладна. А Мария не верила, всё ждала. Тоже славная была жинка, царство ей небесное. Уж годок стукнет, как её зерном придавило у нас на мельнице. Видно, такая судьба на их роду написана. А дитё, Николас, стало быть, не в кровь Степана Данилыча пошёл — хлипкий дюже. Привязалась к нему хворь неизлечимая. Сказывали, и года не протянет. А, гляди, родителей пережил. Правда, по земле тенью ходит, людей стал чураться, да и те не в долгу — никто с ним не якшается. Полинка, тётка его, теперь ему заместо родителей, присматривает за ним.

Старик чиркнул спичкой, поджёг самокрутку и глубоко, со смаком затянулся так, что конец цигарки на мгновение полыхнул огнём.

— А чо за хворь такая? — поинтересовался мальчонка.

— Неведомая болезнь, в народе про такую напасть сказывают, что дурную кровь заимел человек, чёрную. От неё человек чахнет помаленьку, покуда совсем не растает.

— Чо же ты, дедуля, хлеб ему отдал — всё равно помрёт.

— А как же, сынок! Скотину не покормишь — сердце болит, а то человек!

Старик затянулся, покашлял и сожалением протянул:

— Да-а, черствеет люд. Жизнь человеческая нынче не в цене: война, сынок, война.

Подвода повернула за угол — и скрип, и голоса — всё утихло.

Лукич верно подметил: жизнь Николасу с начала войны не улыбалась и проходила, словно в тумане. От того, может, он ушёл в себя и ничто, казалось, не могло вернуть юношу из состояния душевной отрешённости и безразличия ко всему окружающему.

«Уверена, дорогая Марья Иннокентьевна, — говорила, однажды при встрече, старая учительница матери Николаса, — лечить необходимо не тело, а болезнь души. Да-да, не удивляйтесь, именно души».

А душа у Николаса, кажется, совсем высохла. Вместо нее осталось безнадёжное ощущение какой-то несправедливости. Всё, что радовало глаз других, в нём вызывало раздражение. Любое занятие тяготило и сбивало вялое, неторопливое течение мыслей о несбыточных и приятных мечтах. Очень хотелось покоя. Как-то, вскоре после известия о гибели отца, мать было заикнулась о работе:

«Вот, если бы ты, Колокольчик, работал, глядишь, тебе бы получше стало. А то всё дома, да дома. Света милого не видишь. Совсем, как скошенная травиночка, сохнешь. А работу на мельнице полегче сыщу — не сомневайся. Лукича иль попрошу, да и люди помогут. Пойдёшь со мной, сынок?»

«Не хочется чего-то, мам,» — отвечал Николас, задумчиво глядя в тёмное, заснеженное окошко, не желая менять уже заведённый распорядок жизни.

Мать с сожалением поглядывала на сына и украдкой утирала подолом фартука набегавшую слезу.

«Ты чего, мам?»

«Да так, Колокольчик, — она старательно начинала чистить кастрюлю и переводила разговор в другое русло. — На днях Григорий Пантелеевич, тот, что мастером у нас работает, в партизаны подался, а Петро, холуй проклятый, немцам донёс. Так они, ироды, вчера его Оксанку арестовали. Что будет, как узнает Григорий Пантелеевич, что жинка у немцев в каталажке сидит! — она сокрушённо качала головой. — Совсем озверели фашисты. Мало им всыпали под Сталинградом!»

Николас медленно водил пальцем по шершавой поверхности стола, удивляясь про себя, как партизаны могут в лютый мороз жить в лесу и вяло твердил:

«Да, всё будет хорошо, мам. Всё будет хорошо».

«Дай бог. Может хочешь чего?» — беспокоилась мать.

Он отрицательно качал головой.

«На вот, Колокольчик, выпей лекарственного настойчика. Самый полезный».

И Николас послушно пил «самый полезный» настой из пахучих трав, заботливо приготовленный для него тётей Полей — родной сестрой матери.

Николас тяжело вздохнул, крепко прижимая к тощей груди ещё тёплый хлеб и с удовольствием вдыхал его душистый, сладкий запах, от которого слегка кружилась голова. Затем неторопливо поднялся, собираясь войти в дом, но его взгляд опять, в который раз за сегодняшний вечер, подметил одно странное обстоятельство: возле церкви вот уже долгое время на скамейке сидела девушка. Высокая с массивным стволом липа, под которой находилась незнакомка, бросала на землю густую тень, отчего лицо и одежду девушки было трудно разглядеть. И хотя незнакомка находилась сравнительно далеко, Николас без труда определил, что она не из местных. Но даже не это привлекло его внимание. Он поймал себя на мысли, что её непонятное одиночество в такое неурочное время и неудачном месте имеет поразительное внешнее сходство с его внутренним состоянием. Словно в волшебном зеркале, Николас увидел отражение своей судьбы с её явно трудным положением. Неожиданное любопытство завораживало, а возникшая искоркой в мозгу загадка, как магнитом, притягивала к себе.

Николас оторвал взгляд от площади, словно стряхивая наваждение, и посмотрел наверх. Небо затянулось тёмно-синей лазурью. Далеко-далеко в вышине робко и едва заметно мигнула первая звезда.

«Поздно уже, — подумал про себя Николас. — И чего она там потеряла?»

И он неторопливо двинулся вперёд по улице через площадь прямо к девушке.

Она даже не взглянула на него и сидела в мрачном оцепенении. На вид она казалась ровесницей Николаса. Маленькая головка с толстой тёмной косой, по-сельски скрученной и пришпиленной на затылке тугим узлом, была опущена. Немного сутулившуюся фигуру облегало простенькое платьице, а поверх была надета вязаная кофта. Съёжившись от вечерней прохлады, незнакомка сидела, сложив крест-накрест руки и засунув ладони в подмышки. Рядом на скамейке лежал узелок из цветного платка.

Николас немного потоптался в нерешительности, затем осторожно присел на скамейку и положил хлеб возле её узелка.

— Ты чего здесь? — спросил он немного погодя.

Густые ресницы девушки дрогнули и под ними блеснули большие непуганые глаза.

— Матерь божья! — едва слышно прошептала она, опуская руки. — Ты кто?

— Я здесь живу, — успокоил её Николас и, указывая рукой в сторону узкой улицы, добавил, — вон мой дом с крыльцом. А ты из села?

Незнакомка утвердительно кивнула.

— Из Вороняк.

— Знаю, был там, — многозначительно протянул Николас.

— Правда? — встрепенулась она, словно ища хоть какой-нибудь поддержки.

— Правда.

Ему вспомнилось, как он четыре года назад бегал с ребятами в село Вороняки, за три километра от города, чтобы воровать сладкие черешни и кисловатые, пурпурные марели, набивающие вмиг оскомину во рту. Село стояло, погружённое в море зелени фруктовых деревьев, а из него выглядывали всего две-три хаты на краю, аккуратно обмазанные ослепительно белой известью. Вокруг, куда ни кинь взор, простирались по холмам бесконечные, густые, ярко-зелёные сады. Каким же далёким и восторженным казалось теперь для Николаса то время!

— Как же ты домой добираться будешь? — удивился он. — Можешь и не поспеть к комендантскому часу.

Незнакомка растеряно пожала плечами и пригорюнилась. Наступило долгое молчанье. Тишину нарушали лишь звуки скрипки, да приглушенный шёпот листьев липы. Время от времени хлопала дверь пивной, раздавались шаги, слышались голоса, а потом всё опять стихало. На земле вокруг скамейки валялись неубранные пожелтевшие и почерневшие прошлогодние листья. Николас поднял один из них, повертел его в руке и задумчиво проговорил:

— Видишь этот листок? Когда-то он был живым и зелёным, на него смотрели и радовались, а упал стал никому не нужен. И топчут его все ногами. Люди тоже, как листья.

Николас подумал, что это он, как лист, и, горько усмехнувшись своему сравнению, вытянув вперёд руку, выпустил сушняк. Тот с лёгким стуком упал на землю.

— И неправда, — мягко возразила девушка. — Сухие листья в стужу согревают, кормят землю, а земля кормит людей. А людям не нужны бывают только трусы, да трутни.

Николаса будто бы ошпарили кипятком.

«Вот и она меня тоже презирает», — огорчённо подумал про себя он и уже вслух рассерженно спросил:

— Какой же тебе умник это сказал?

— Мама, — просто ответила девушка.

Потом она неожиданно отвернулась, прижав ладонями глаза. Юноша понял, что девушка заплакала, и он, почувствовав себя неловко, не знал, как поступить в такой ситуации; поэтому они долгое время сидели молча. Наконец, незнакомка сама прервала паузу и прерывисто, давясь словами, сквозь слёзы проговорила:

— Отца у меня нет, а мама... Я живу с мамой... Позавчера на электростанции был обыск... Она там работает... Взяли заложников... Маму тоже... Сейчас она здесь в комендатуре сидит... Меня к ней не пустили и прогнали. Теперь я не знаю, что делать... Если с мамой что-нибудь случится, я не переживу...

Николас вспомнил, как вчера под вечер приходила к нему домой тётя Поля. Она приносила молоко и лепёшку. Рассказывала, что недавно на электростанции в подвале нашли оружие и взрывчатку. Видимо, партизаны готовились взорвать электростанцию. Пятерых рабочих из смены забрали в заложники. Объявили, что их через три дня расстреляют, если не найдут того, кто помогал партизанам. Весь город только об этом и говорит.

Так вот, значит, в чём дело! Завтра все должно и решиться. Жалко, конечно, девушку, но Николас ничем не мог помочь ей. Он только смог лишь пробубнить придушенным голосом своё привычное:

— Всё будет хорошо.

— Ты думаешь маму отпустят? Ведь она ни в чём не виновата!

— Всё будет хорошо, — вновь неуверенно обнадёжил Николас.

— Матерь божья, помоги, — едва слышно проговорила она.

Наступила пауза. Девушка немного успокоилась и уже сама поинтересовалась, вытирая ладонью слёзы:

— А ты, что здесь делаешь?

— Да, так. Увидел, что сидишь одна в такое время и не боишься.

— Я очень боюсь, — откровенно призналась она.

Мимо прошёл мужчина в большой клетчатой кепке и, пристально посмотрев на сидевших, проследовал в пивную.

— Какой странный взгляд, — беспокойно заметила незнакомка.

— И кепка дурацкая, — вразрез её тревоги, добавил Николас.

Девушка и юноша помолчали. Безмолвие нарушали трепещущие звуки скрипки. Тихие, чарующие, слегка захлёбывающиеся от нежных чувств, они сливались в стройную, изящную мелодию, которая навивала лёгкую грусть и пробуждала воспоминания о прошлом, звала в неведомое взрослое будущее. Словно медовуха, этот восхитительный напиток музыки приятно разливался по всему телу и обволакивал мозг пьянящими светлыми грёзами.

Когда, наконец, скрипка умолкла, пара ещё долго прислушивалась к волшебной гармонии звуков, эхом продолжавших отзываться в их сердцах.

— Славная музыка и сердце трогает. Я такую уже как-то слушала с пластинки. У наших соседей в селе даже патефон есть, — похвасталась девушка, по-видимому, совсем успокоившись.

— Это старое танго. «Брызги шампанского» называется, — пояснил Николас. — Я его люблю слушать. Часто его здесь играют.

— А у нас больше народные песни поют, когда свадьбы гуляют. Моя мама очень славно поёт.

Мужчина в клетчатой кепке вновь появился из пивной, но исчез он уже в другом направлении.

— Тебя как зовут? — спросил он.

— Ванда.

— А меня Николас.

— Моего деда тоже зовут Николасом, но он сейчас воюет. Мы даже не знаем, жив ли он.

— Всё будет хорошо, — неопределённо заключил юноша.

— Правда?

— Просто письма с фронта не идут сюда, — высказал он своё предположение.

— А ты чего не воюешь?

Николас смутился, хотел было признаться, что болеет, но лишь наигранно беспечно произнёс:

— Мне ещё рано.

— Тебя, поди, родители заждались?                         

Несколько помедлив, он уже хмурым голосом ответил:

— Они погибли. У меня нет никого.

— Боже, как ужасно! Совсем-совсем никого не осталось?

Рассказывать о себе, упоминать свою тётку и Лукича ему сейчас не хотелось, и он не свойственно для себя соврал:

— Нет.

— Стало быть, имеются друзья.

— Чудачка, сказано же, нет, — опять сфальшивил Николас.

Вообще, он подметил, что ведёт себя с девушкой, в какой-то непривычной манере, осторожно подбирая слова.

— Разве так бывает? — удивилась Ванда.

— Бывает.

— Погано. Моя мама говорит — надо обязательно, чтобы кто-нибудь был у тебя, понимаешь? Разве ты бы не хотел иметь близкого друга?

— Скажешь тоже! — хмыкнул Николас.

— Так хотел или не хотел? — по-детски и задушевно настаивала она.

Он маленько задумался, вздохнул и затем негромко сказал, словно отрезал:

— У меня не будет друга.

— Глупости, — отмахнулась Ванда, — просто, время сейчас такое — не до друзей. Когда война закончится, появится и друг. Вот увидишь!

— Нет, — уверено повторил он. — У меня никогда не будет друга.

— Почему? — искренне удивилась Ванда и, как показалось Николасу, с некоторой жалостью посмотрела на него.

Ему вдруг на миг захотелось поделиться с ней своими желаниями, рассказать о мучительных страданиях от свалившейся на него болезни и наступившего одиночества, найти в ней утешение и понимания своей нелёгкой жизни. Но Николас только лишь понуро признался:

— У меня плохая кровь.

— А, что это?

— Неизлечимая болезнь. От неё люди умирают. Значит, и меня скоро не будет.

— Разве можно так говорить! Кто это тебе сказал?

— Я подслушал разговор матери с доктором.

— А моя мама целительница. Она все болезни лечит. Знаешь, сколько людей вылечила? Вся округа к нам ходит. Если хочешь, я тебя с ней познакомлю. Мама тебе обязательно поможет. Вот увидишь! Только пусть её отпустят.

— Всё будет хорошо, — сомневаясь, сказал он.

Громко хлопнула дверь пивной. Вышли двое мужчин с винтовками. Они, закуривая, остановились так, что огромный ствол липы полностью закрывал от их взора сидевших на скамейке — Николаса с Вандой.

— Ты разъясни мне, Остап, — доносился до сидящих слегка подвыпивший и хрипловатый голос, — с какого ляда, ты заспешил патрулировать? Что случилось?

В вечерней тишине площади хорошо слышались и музыка, и голоса.

— Слишком много пьёшь, Петро, — отвечал Остап, — и многое не видишь. Под носом у тебя партизаны орудуют, а у тебя в глазах пелена.

— Да брось, Остап, заливать! Тут всех я знаю, как облупленных. Откуда здесь партизаны?

— А в клетчатой кепке?

— А, что клетчатая кепка?

— Не исключено, что тип, который забегал в кабак, был партизанским связником

— С какого ляда ты взял это?

— Я заметил, — Остап закашлялся от того, что сильно затянулся папиросой, а потом продолжил, слегка покашливая, — он положил деньги не в тарелку, стоящую на столе, а сунул их в нагрудный карман Палёному. Зачем он так сделал? Думаю, что вместе с деньгами было положено и донесение. Тогда выходит, что Палёный есть почтовый ящик для партизан. И в голову никому не придёт, что слепой старик получает и передаёт информацию, и никого не видит. Здорово придумано!

— Что ты выдумываешь! А ну, айда, проверим!

— Ты, Петро, пулю захотел получить в живот? Тут не всё так просто. Мы имеем дело с подпольем. Возможно, танго, которое ты слышал, — это сигнал партизанам, что донесение получено и скоро прибудет адресат. Почему я так думаю? Потому, что главное доказательство причастности Палёного к партизанам,.. — тут он сделал многозначительную паузу и подождал когда, мимо них пройдёт прохожий. — Ты обратил внимание на коробок спичек возле тарелки?

— Нет. Ты, никак стал Шерлок Холмсом, да? Я ни черта не понимаю в твоих запутанных догадках. Давай лучше, Остап, вернемся, возьмём по стопарю, и ты мне всё подробно растолкуешь про эти самые спички.

— Нет, Петро, не вернёмся. Помнишь, третьего дня мы на электростанции из тайника изымали взрывчатку и пистолет убитого Веллера?

— Ну, да. Но, по правде сказать, Веллера никто не любил.

— Сейчас не о нём. Вспомни, что там ещё было, кроме «вальтера» и динамита? Вспомнил?

— Хорошо помню: взрыватели, пачка спичек...

— Распечатанная пачка, — уточнил Остап, — девять коробков. Одного не хватало.

— Ты хочешь сказать...

— Именно это я и хочу сказать, что главная улика — это тот самый коробок спичек, десятый из той изъятой пачки, который находится сейчас у Паленого возле тарелки.

— Да, мало ли коробков спичек у людей! У меня тоже есть, — усмехнулся Петро. — Ты уж Остап, совсем загнул. Начитался всякой ерунды и строишь из себя не знаю, кого...

Он выругался.

— Нет, Петро, тот самый. Я же говорю, много пьёшь, поэтому и не замечаешь простые, но существенные детали.

— Да что ты, Остап, заладил: пьёшь, да пьёшь! Начальником что ли большим

стал?

— Не обижайся, Петро. Дело в том, что на всех этикетках были нарисованы белки. У Палённого такая же. Таких спичек у нас в городе не было и нет. Комендант проверял. Я знаю. На этой маленькой белке Палёный и прокололся. Ну, что скроил мрачную мину? Вообще, хватит балагурить. Время теряем. Сейчас я в комендатуру — доложу начальству, посмотрим, что скажет, и подмогу попрошу: зацепить партизанское подполье — дело серьёзное.

— А, может, мы сами... Поощрение нам будет.

— Никаких «сами». Пулю захотел? Теперь Палёный никуда не денется. Сейчас дуй на ближайшую Кузнечную — там наши патрулируют — пускай идут сюда для усиления, ко входу. Не предпринимать без меня никаких действий. Пятнадцать минут на всё. Понял, Петро?

— Добре.

Двое мужчин заспешили в разные стороны.

Николас и Ванда сидели, не шелохнувшись, и впитывали каждое слово полицаев.

— А Палёный — это кто? — шёпотом спросила Ванда после того, как те скрылись из виду.

            — Старик-скрипач. Он слепой.

— А почему Палёный?

— Все его так называют. Страшный он. Лицо опалено. Говорят, когда школа горела, он музыкальные инструменты спасал. Там и ослеп. Учителем музыки был.

— Так что, скрипача сейчас арестуют? — после некоторого раздумья спросила

она.

— Не знаю. Может быть... — Николас скривил губы. — Ведь коробок спичек с нарисованной белкой лежит у него на столе.

— Надо что-то делать!

— А что делать?

— Предупредить скрипача!

— Зачем? — неожиданно для Ванды прозвучал то ли вопрос, то ли утверждение.

— Как ты можешь так говорить! Его же схватят! — искренне возмутилась она. — Ты должен сейчас же немедленно пойти предупредить скрипача о донесении, взять у него коробок и уничтожить его.

— Я не пойду.

— Почему?

— Не хочу.

Николас как-то обмяк и стал сосредоточенно ковырять сандалией землю.

— Тогда я пойду!

Она решительно подхватила узелок и, вспорхнув ночной бабочкой со скамейки, полетела и исчезла в пивной так быстро, что Николас ничего не успел сообразить. Он сидел, подавленный противоречивыми чувствами, ощущением вины и, проклиная себя то ли за бездействие, то ли за благоразумие, которое ему было больше по душе. Впервые он вдруг ощутил стыд, потому что все и всегда уступали его прихотям, угадывали и исполняли почти все его желания. Ему бы сейчас встать и уйти восвояси. Казалось бы, какое ему дело до Палёного или незнакомой девушки? Но он почему-то продолжал сидеть и не мог понять, что же удерживало его: импонирующее ему простодушие Ванды или желание оправдаться перед ней? В голове его был туман. Как же плохо, когда нет рядом мамы! Она-то знала бы, как поступить.

Казалось, что прошла вечность, когда Ванда появилась вновь.

— И никакой он не страшный, — сказала она, как ни в чём не бывало, садясь на скамейку, положив на неё опять свой узелок.

— Кто? — глупо спросил Николас, стыдливо потупившись.

— Скрипач. Я ему всё рассказала, что слышала от полицаев. У него голос добрый и приветливый, — она слегка и грустно улыбнулась, словно не замечая его состояния. — Это очень славно, что ты, Николас, меня подождал. Я уж думала, что ты уйдёшь. Слышишь, он играет твоё любимое танго? Это я его попросила.

Поразительно! Как-будто и не было неприятного разговора между ними минут десять назад!

У юноши, смирившегося с однообразием существования, отошедшего от суеты и ненужных, как он думал, забот этого мира, который стал ему чуждым, загадочным и попросту несовершенным, в начале не так ощутимо, а затем всё сильнее и явственнее возникало странное чувство душевной близости с этой простой сельской девушкой. Он не мог объяснить причину охватившего его волнения. Находясь рядом с ней, он, как сорванный и увядающий цветок, ощущал живительную влагу детской непосредственности и открытой доброты, исходившие от неё, которые капля за каплей наполняли его высохшее сердце сочувствием и заботой к юной Ванде. С каждой минутой она становилась ближе, понятней. Её бедственное положение явственно представлялось ему и в душе росло неподдельное беспокойство за судьбу этой сказочной девушки.

— Надо уходить отсюда, — сказал он. — Тебе в Вороняки не следует идти в такое время. Можешь до утра переночевать у меня. Не бойся, я тебя не обижу. Хлеба поедим, морковный чай попьём, — он взял со скамейки хлеб. — Всё будет хорошо.

— А у меня в узелке есть творог, два блина, два кусочка сахара и банка козьего молока. Хотела маме передать, — слабая улыбка пробежала по её лицу...

Видно было, что к вещам долгое время не касалась женская рука. Хотя в полутёмной, просторной комнате прежних времён с высоким потолком царил порядок, её нехитрый скарб не располагал к уюту. Почерневший от старости деревянный стол с двумя табуретами, скамьёй и керосиновой лампой на нём грузно раскорячился посредине. Тяжёлый комод со старинной резьбой был задвинут в угол к вешалке. Одна из двух металлических кроватей, наспех покрытая солдатским одеялом, была придвинута спинкой к боку покрашенной известью и высунувшейся вперёд печи. На её плиту, покрытую ржавой оспой, плюхнулась и вцепилась короткими ножками засаленная, прокопчённая керосинка. Рядом с ней и на низкой завалинке печи, вперемешку, стояла разная посуда. Другая кровать, застланная плюшевым покрывалом, примкнула к противоположной стене с двумя занавешенными окнами поближе к комоду. У двери в углу завис рукомойник со стоящим внизу помойным ведром на строганом, выкрашенном полу. Рядом на маленькой скамейке было другое ведро с питьевой водой. Большой, старый буфет расположился у стены с зеркалом, как раз напротив входной двери.

— Сейчас я разожгу керосинку и согрею чай, — подсуетился Николас, как только они вошли в квартиру. — А ты если хочешь сходить на двор, то как выйдешь, направо. Там увидишь...

— Хорошо, спасибо.

Ванда оставила узелок, вышла и через некоторое время возвратилась. Медный чайник разогревался, на столе уже горела керосиновая лампа, а Николас резал хлеб, выставлял чашки, тарелки, ложки.

— У вас тоже света нет? — удивилась она.

— У нас это часто бывает.

— А можно я умоюсь? — попросила девушка.

— Пожалуйста.

— Ну, что получше стало? — поинтересовался Николас после того, как Ванда умылась и вытерлась полотенцем.

— Да, как будто заново родилась. Ой, давай я из узелка еду достану, — спохватилась она, всплеснув по-взрослому руками.

Ванда развязала на столе узелок и аккуратно выложила из него содержимое: завёрнутые в кулёк марели, черешни, два яблока, грушу, творог в капустном листе, сахар, блины и молоко в небольшой стеклянной банке, верх которой был накрыт кусочком плащёвки и стянут тонкой бечёвкой.

— Целое пиршество! — улыбнулся Николас впервые за весь вечер.

— Всё своё, — с гордостью похвалилась она и присела за стол напротив Николаса.

Они сидели, ели и пили. Время шло для них незаметно. Ванда робко и с интересом поглядывала на него такого хмурого, недоумевая и страшась его высказанным мыслям о близкой смерти.

«Конечно, он немного странный, — размышляла она про себя, — но это от болезни, наверное. Обязательно расскажу о нём маме. Она вылечит его. А если её убьют, что тогда будет со мной?»

Тревога и отчаяние вновь охватили Ванду, а глаза повлажнели.

Николас же сидел, слегка смущаясь и стараясь не смотреть на неё. Он думал о том, как неожиданно происходят перемены в его жизни. Ведь Николас мог никогда не встретить Ванду и не знать о ней! Чтобы тогда было с ним? От этой мысли ему стало не по себе, и он взглянул на неё. В её больших глазах жемчужинами блестели слёзы.

«Наверное, опять вспомнила мать, — с горечью догадался юноша. — Но как ей помочь? Что я могу сделать такой больной? Я даже ведра воды не могу принести!»

— Тебе, Ванда, плохо? — спросил Николас.

— Да. Я очень устала.

— Я понимаю. Ты приляг. Тебе лучше станет.

Он встал из-за стола, подошёл к кровати, откинул плюшевое покрывало, поправил подушку и ласково предложил:

— Можешь ложиться, а я пока соберу со стола посуду, помою её.

— Давай, я помогу тебе.

— Нет-нет. Тебе отдохнуть надо.

Николас взял Ванду за руку и проводил до кровати. Помог снять ей босоножки и, уложив её в постель, накрыл одеялом.

— Ты поспи, не думай ни о чём.

— Постараюсь.

Он отошёл от кровати, сел за стол и задумался.

Он удивлялся себе. Никогда бы не поверил, что может вот так, запросто, ухаживать за кем-нибудь. Наверное, дух смертельной опасности меняет людей. То, что ты раньше не мог сделать и в мыслях, то в решающую минуту ничто тебя не может остановить.

Но почему у него возникают такие мысли? Гибель заложницы-матери Ванды всё равно предрешена — она сама подписала этот приговор, спасая Палёного, предупредив о готовящемся его аресте и, тем самым, были уничтожены улики — донесение и спички. Он, наверняка, был связан с партизанским подпольем, а оно, в свою очередь, имело отношение к убийству немецкого офицера Веллера и подготовке взрыва на электростанции. Какая ясная образуется цепочка! Теперь ничто не выручит заложницу. Зачем же копья ломать? Пусть будет, как будет.

Два года назад его мать вот так же, как Ванда, плакала, получив известия о гибели отца в первые же дни войны. Потом не стало и её.

Нет и не может быть ничего ужаснее, чем потерять близкого человека и остаться одному. И какие надо иметь душевные силы, чтобы не только перенести потрясение, но и продолжать бороться. Николас пережил это. Но, к сожалению, сил для борьбы у него не осталось, а наступило тупое безразличие ко всему происходящему. Невидимая болезнь, как непосильный груз, всё сильнее давила юношу к земле. Обречённость и ожидание чего-то страшного как-то отодвинули его в сторону от текущих грозных событий, замкнули в собственных мыслях. Как и всякий человек, Николас не хотел умирать. Он верил, что до самой последней минуты будет цепляться за жизнь, потому, что он её любил. Он любил и утренний рассвет, и небо, и солнце. Словом, любил всё, что его окружало. Так думал Николас раньше.

Но сейчас, находясь рядом с Вандой, он ощущал всем сердцем безутешное горе этой несчастной девушки. Николас словно проснулся, и к своему стыду обнаружил, что не замечал и не понимал окружавших его ранее людей, не пытался сопереживать их радостям и бедам. Мама, Лукич, тётя Поля — все они были для Николаса, но не он для них. Никто никогда ничего от него не требовал и ни за что не упрекал даже в том случае, когда он был неправ. Почему? Может, его жалели, считали неполноценным и не способным ни к чему, кроме бесцельного существования?

«И Ванда таким же меня видит», — с горечью подумал Николас.

Эта мысль больно задела его проснувшееся самолюбие. Постепенно вытесняя нахлынувшую обиду, у него рождалось большое желание хоть один раз в жизни сделать что-нибудь полезное и значимое.

Вот почему, проявляя заботу о Ванде, Николас впервые почувствовал себя мужественным и сильным, ощутил мощный прилив какого-то внутреннего подъёма. Он пока не представлял, как сможет оказать помощь девушке, но твёрдое решение, что обязательно сделает это, уже созрело в его сознании.

Он взглянул на Ванду. Она лежала с закрытыми глазами, повернувшись лицом к нему, но Ванда не спала. Сон не шёл и в её голове прокручивались, как в кино, события прошедшего дня, рисовались картины предстоящих тревожных событий. Как она их перенесёт? Хватит ли сил? Самое обидное, что никто не может ей помочь. Хорошо, хоть Николас сочувствует ей. Всё-таки, какой он славный! Странный, но славный.

Николас, не торопясь, принялся убирать посуду со стола. Когда было всё убрано, на столе оставался сильно похудевший развязанный узелок Ванды. Он потянул его за край, чтобы положить в него пустую банку из-под молока, но из него неожиданно вывалился на стол коробок спичек. Николас застыл и, как завороженный, вцепился взглядом в белку, которая была изображена на этикетке коробка. Милый, безобидный зверёк держал в своих передних лапках сосновую шишку.

«От этой маленькой белки зависят судьбы многих людей! — пронеслась мысль у него в голове. —Вот, где можно разорвать цепочку!»

Всё стало ясно до дрожи в руках. На лице его не было ни кровинки. А мозг, как таймер, с холодным расчётом начал с этой минуты неотвратимый отчёт уже теперь и его судьбы.

Николас осторожно, словно это была мина, взял спички, положил их в карман штанов и посмотрел на Ванду.

Она, вдруг, открыла глаза, и взгляды их встретились. Не отрывая от неё взор, он подошёл к ней, присел на край кровати и взял её за руку.

Лицо Ванды было безмятежно спокойным, как речная гладь в часы заката.

Мягкий свет лампы придавал ему матовый оттенок, а большие глаза выражали доверчивость и надежду.

«Какая она красивая!» — подумал он и вслух произнёс:

— Завтра рано поутру мне надо уйти, — тихо и спокойно начал говорить Николас. — А ты спи. Не торопись. Еду на столе возьмёшь. Ключ от квартиры положишь под коврик у двери, когда её запрёшь. Думаю, что тебе лучше будет возвращаться домой.

— А как же завтра мама?            

— Всё будет хорошо, Ванда. Всё будет хорошо, — голос его дрогнул.

Он дотронулся до её чёлки волос.

— Николас, ты меня не забудешь?

— Нет, не забуду. Ты спи, — а потом неожиданно добавил. — Можно я тебя поцелую?

— Да, — тихо-претихо прошептала она.

Николас наклонился и впервые в жизни слегка коснулся своими прохладными, сухими губами к теплой щеке девушки...

Лучи утреннего солнца разогнали полумрак комнаты и легли светлой полосой на подушку Ванды. Девушка открыла глаза и зажмурилась. В памяти тотчас всплыли комендатура, вчерашний вечер, церковь, площадь, скамейка, старик-скрипач, Николас, его холодный поцелуй. Ванда огляделась. В комнате никого не было. С противоположной стены на неё смотрели с небольшой фотографии красивая женщина и серьёзный представительный мужчина в военной форме — по-видимому, родители Николаса.

«Что с моей мамой?» — со страхом подумала Ванда.

Мысль о том, что мамы, быть может, уже нет в живых, отдалась в сердце резкой болью. Она вскочила с кровати. Быстро прибрала постель, умылась, съела оставленный на столе для неё хлеб, запив его чаем с кусочком сахара, и как будто в последний раз девушка осмотрела комнату. Взяла со стола свой, но завязанный ни колосом узелок, даже не посмотрев наличие в нём документов, она заперла дверь, положила ключ под коврик, вышла на улицу и заспешила в комендатуру.

Военный город просыпался от тяжёлого сна. Грохоча, по дороге ей навстречу проехали две телеги, вызывающе треща, обогнала темно-зелёная мотоциклетка. Следом за ней с надменным достоинством, урча, прокатился чёрный «опель». Редкие прохожие на узких тротуарах, казалось, жались к притихшим домам и старались побыстрее проскользнуть незамеченными, исчезая в тёмных подворотнях. Смело проходили только военные.

В комендатуре дежурный полицай с винтовкой за спиной и с белой повязкой на рукаве бесцеремонно и оценивающе оглядел стоящую перед ним Ванду.

— Вот что, красавица, — осклабившись, проговорил он, после того, как выслушал с притворным вниманием просьбу Ванды сообщить что-нибудь о матери, — я могу тебя обрадовать, но только и ты не будь в долгу. Давай, завтра встретимся и посидим где-нибудь, а?

Ванда изменилась в лице, отшатнулась и попятилась к двери, намереваясь убежать.

— Постой, дурочка! — остановил её дежурный. — Шуток что ли не понимаешь? Твою мать выпустили. Она, наверняка, дома...

Дальше она его уже не слушала. Ванда выскочила на улицу и чуть ли не бегом направилась в Вороняки, к своей любимой матери.

И часа не прошло, как она появилась в родном селе.

— Мама! — Ванда стремительно рванулась навстречу протянутым к ней материнским рукам. — Мамочка, родная… Ты не представляешь, что я перенесла!.. Как я переживала!.. Думала, что умру...

Спазмы душили Ванду, а руки судорожно обхватили тёплую шею матери.

— Доченька дорогая… — шептала потерявшая тоже от волнения голос, слегка полноватая женщина, прижимая к груди любимое дитё.

Они стояли во дворе, у порога хаты, крепко обнимая одна другую.

— Ты жива, мамочка, жива... Тебя отпустили...

— Бог помог мне, доченька, — говорила сельчанка, обливаясь слезами счастья. — Бог помог.

Ванда на мгновение отстранилась и пристально взглянула на мать:

— Боже, мама, у тебя виски побелели!..

Лишь через неделю Ванда смогла вырваться в город. В первый же день встречи все дела были отложены, и она с матерью его провели сидя на скамье возле стола, неторопливо и подробно рассказывая друг другу о том, какие мытарства и волнения они пережили, находясь в разлуке. Ели картошку, пили чай с молоком и снова не могли наговориться.

Матери она рассказала о Николасе, о его доме, болезни. Та внимательно слушала и в то же время думала о чём-то своём, а потом устало проговорила:

— Дай, доченька, немного отойду, а там поживём — увидим.

Остальные же дни были полностью забиты всякими хлопотами о доме, живности, саде и огороде. Мать больше на электростанцию работать не пошла.

— Хватит с меня того, что пережила, — твёрдо заявила она дочери, когда та заикнулась было о её работе.

— И правильно делаешь, — поддержала ёё Ванда, — надо к зиме готовиться, урожай обрабатывать. Нам вдвоём легче управиться.

— Какая ты у меня, доченька, взрослой и хозяйственной стала! Даже и не верится!

Но мысли у Ванды, по правде, были совсем о другом. Она с каждым днём всё чаще думала о Николасе, о его болезни и терзалась угрызением совести, что не может навестить его. Однажды ночью он приснился Ванде, умирающий и зовущий её. Она почувствовала, как ко лбу её прикоснулась тёплая рука и девушка вздрогнула.

— Доченька, приснилось что?

Ванда открыла глаза. Перед ней, низко склонившись, стояла мама и гладила её по голове.

— Во сне ты стала кричать. Дурной сон пришёл?

— Да, мамочка.

— Успокойся, всё будет хорошо.

От этих знакомых слов у Ванды, неожиданно, навернулись слёзы,

— Ну, что ты, родная, всё уже позади.

Мать прижалась к дочери, и они так ещё долго пролежали, прислушиваясь к ночным шорохам и звукам во дворе, пока Ванда не уснула вновь.

На седьмой день с утра мать собралась навестить сестру в соседнее село, да провозилась с засолкой огурцов. Лишь только после обеда, ближе к закату предупредила Ванду:

— В случае, если задержусь, заночую у Галинки.

И ушла. Подвернулся удобный случай повидать Николаса. Ванда долго не раздумывала. Она стремглав бросилась к сундуку, быстро вытащила из него и надела на себя самое лучшее алое платье в горошек, а поверх — кофточку. Прихватив выходные босоножки и узелок, заготовленный заранее на такой случай, девушка уже через четверть часа была на дороге, ведущий в город.

Босиком Ванда летела, словно на крыльях, и слова любви к Николасу, как самую сокровенную молитву, шептали, захлебываясь, её горячие губы: «Я тебя, Николас, никогда не оставлю и буду с тобой всегда. Мы с мамой возьмём тебя к себе и вылечим. Ты будешь жить, мой любимый Николас. Я очень и очень люблю тебя...»

Дыханье срывалось от быстрой ходьбы. Лицо её сияло. Глубокое чувство нежности впервые в жизни переполнило юное сердце и захлёстывало девушку огромной, как весь мир, волной счастья. Каким же долгим казался путь, хотя она преодолела его, как никогда скоро!

Наконец, город. Ванда надела босоножки. Маленькая площадь. Слышится милое, родное танго. Навстречу плыли и рябили в глазах платья, сапоги, винтовки, церковь, липа, висящий на ней труп мужчины, скамейка, лица — угрюмые и пьяные, нахальные и равнодушные — всё перед ней расплывалось уходило куда-то назад и в стороны. Ванда не замечала ничего. Её нетерпеливый взгляд был устремлён только вперёд, на показавшееся вдали знакомое парадное с низким козырьком.

«Быстрее же, быстрее!» — поторапливала она себя.

Как ослепительный и смертельный удар молнии, чудовищная догадка вмиг парализовала разгорячённое тело Ванды. Она остановилась, как вкопанная, словно ткнулась о невидимую стену. Лицо побелело, колени задрожали и отчётливый страх чего-то непостижимо ужасного внезапно перехватил дыхание, а сердце обмерло.

«Спички! Спички с белкой! Я не нашла их в узелке и думала, что затерялись где-то. Значит, мама освобождена, потому что Николас сдался немцам, как партизан, а в доказательство показал эти проклятые спички? Нет, нет, нет!» — с лихорадочным безумием твердил её внутренний голос.

Но его набатом заглушал другой, удивительно знакомый: «Всё будет хорошо, Ванда. Всё будет хорошо».

Как наяву, она увидела перед собой бледное, но полное решимости лицо Николаса, ощутила на щеке его лёгкий, как будто прощальный, поцелуй.

«Да-да. Он так расставался со мной навсегда».

Её сознание мутнело. Ноги подкашивались. Последним усилием воли Ванда медленно обернулась. Её красивые чёрные глаза, с ещё теплеющей слабой надеждой, широко распахнулись и ни с чем не сравнимый ужас тотчас переполнил их. Узелок выпал на землю, тонкие вздрагивающие пальцы рук зажали раскрывшиеся было губы... и замер у самого сердца отчаянный крик Ванды...

На нижнем толстом суку липы, едва покачиваясь от слабого ветерка, висело в знакомой одежде посеревшее и высохшее тело Николаса с дощечкой «партизан» на груди...

Лёгкие, грустные звуки скрипки беззаботно носились над душной площадью и, не встретив добрых слушателей, улетали ввысь к чистому и свежему воздуху...

г. Владимир, 2015 г.


Об авторе:

Алексей Васильевич Колчин (Коровкин) родился в 1946 г. в г. Владимире. Профессиональный военный. Десантник. Ветеран ВС СССР. Воевал. Имеет ранения и 10 правительственных наград. Сейчас подполковник в отставке, пишет книги и радует читателей.

Работа над нынешним вариантом «Старого танго» длилась 47 лет, и её можно внести в «Книгу рекордов Гиннесса».