Чистый исторический интернет
более 300 ресурсов с достоверной информацией

Главный исторический

портал страны

Автор: Татьяна Кальянова
29 июля 2013

Память против схоластики: переходность образов истории в читательских письмах периода перестройки и гласности (конец 1980-х гг.)

Скачать

Методические материалы

Т.П. Кальянова

Память против схоластики: переходность образов истории в читательских письмах периода перестройки и гласности (конец 1980-х гг.)

Период перестройки и гласности, будучи хронологически недавним прошлым, представляется ныне как иной мир, другое время. Он оказался переходным периодом не только в истории России, но и в отечественной исторической науке. Тогда историкам открылась возможность переосмыслить многие прежние догматы, расширить тематику, выбрать новые методологические подходы и принципы. Результаты тех процессов привели в 1990-е г. к таким переменам, которые современные исследователи оценивают как «методологическую революцию»[1]. В частности, в рамках расширения эмпирического и проблемного поля истории оформился устойчивый интерес к человеческой субъективности и к неофициальным документам, в которых она проявляется, к тем источникам, где слышны голоса «молчащего большинства»[2].

К концу советских 1980-х гг. в условиях преодоленной неграмотности сформировалась традиция чтения газет и журналов, а также практика читательских откликов на ту или иную публикацию. В переходный период перестройки и гласности многочисленные письма читателей в редакции периодических изданий, на телевидение и радио представляли сиюминутную, непосредственную реакцию на внешние высказывания. Они были массовым выражением не проявленной прежде человеческой субъективности. Через них происходило мощное вторжение индивидуальной памяти отдельных людей в пространство публичной полемики.

В тот момент исторические знания перестали быть привилегией профессиональных историков и оказались в центре общественных дискуссий, публицистических выступлений, читательских размышлений. В одних письмах официальная версия советской истории, транслировавшаяся системой образования, вызывала множество вопросов, претензий, порождала несогласие, скепсис, протест. В других же, напротив, она отстаивалась как неоспоримая догма, сакральный миф, не подлежащий пересмотру.

В Иркутске, в Центре независимых исследований и образования хранится неопубликованный архив читательских писем, собранный в конце 1988-1989 гг. участниками неформальной исследовательской группы «Историческое сознание», в состав которой входили студенты исторического факультета Иркутского государственного университета (руководитель – М.Я. Рожанский).

«Письма были спасены от уничтожения, поскольку ни одна из редакций в тот момент не могла обеспечить хранение массива читательских писем, хлынувших в центральные и местные издания в связи со снятием табу с темы массовых репрессий и процессом пересмотра официальной советской истории. Это письма в журналы «Родина», «Наука и жизнь», газеты «Собеседник» и «Пионерская правда», иркутские газеты «Советская молодежь» и «Восточно-Сибирская правда», иркутское телевидение, журнал «Байкал» (г. Улан-Удэ), газеты «Правда Бурятии», «Забайкальский комсомолец» (г. Чита), в Комитет памяти (впоследствии, читинский «Мемориал»). Уникальность собранных коллекций состоит еще и в том, что отечественная архивная система, традиционно ориентированная на хранение материалов государственного аппарата, не была готова серьезно относиться к документам частных лиц. Эту функцию пытались взять на себя «новые архивы» («Народный архив», общество «Мемориал» и др.), отдельные исследовательские группы и историки-энтузиасты»[3].

В данной статье в качестве источника рассматриваются письма в редакцию газеты «Восточно-Сибирская правда». Они разнородны, отличаются мотивацией, идеологическими установками авторов. Их трудно упорядочить и классифицировать. Из всего массива были выбраны те, в которых присутствует историческая проблематика.

Во многих корреспонденциях рассказывались личные или семейные предания «простых граждан», сохраненные в своей памяти людьми, никогда специально не занимавшимися историей. Другая группа - это письма профессиональных обществоведов. В них в значительной мере отразилась риторика исторических высказываний, которая преобладала тогда в преподавании и пропаганде. Условно можно сказать, что в первой группе писем более представлена историческая память, тогда как во второй - историческая схоластика. Как переходный вариант между ними были рассмотрены тексты, в которых существовало и то, и другое. Это деление стало основой для выявления переходности образов истории.

В работе с такими источниками существуют некоторые методологические трудности. Письма стали своеобразным творческим откровением частного человека. В них проявилась жажда высказывания, свободное волеизъявление написавшего в газету читателя, а также поиск словесных средств и способов выражения своего индивидуального недоверия, сомнения, несогласия или личной правды истории. «Микроистория незаменима при анализе всякого конкретного казуса, всегда окрашенного индивидуальностью его участников, так же как и всякого индивидуального выбора, обусловленного духовной или – что не менее важно – телесной реакцией индивида. Именно микроанализ лучше всего высвечивает индивидуальную сторону человеческой личности»[4]

Вместе с тем письмо в редакцию газеты открывало выход в публичную сферу, в область коллективности, тем более что в нем обсуждались общественно значимые темы. Высказывания по таким вопросам неизбежно воспроизводили существовавшие в социально-политическом дискурсе стереотипы или идеологемы, усвоенные человеком и помогавшие ему вслух выразить себя, найти общий язык с невидимыми собеседниками. Письма выстраивались как диалог. Они чаще всего оказывались откликами на публикацию и как будто запрашивали ожидавшийся ответ редакции, других читателей. В них проявлялась потенциальная творческая энергия, поскольку сам акт написания письма, обретения голоса подразумевался авторами как возможность изменить какой-то общий мир.

Тем самым письма включались в контекст макроистории. «Не в том ли состоит и задача историка, который хотел бы увидеть историю частной сферы во всей ее сложности, во всей напряженности столкновений стереотипного и индивидуального? Не должен ли и он "смотреть в оба", чтобы осмыслить, с одной стороны, макрофеномены (в том числе стереотипы), с другой – микромир, включающий не только индивидуализированное воплощение тех же стереотипов, но и не подчиняющиеся стереотипам уникальные поведенческие феномены?»[5].

В высказываниях, представленных в письмах, существовала ощущавшаяся авторами внутренняя разнородность времени, интуитивное сравнение "своего" и "другого". На это наслаивается аналогичное соотнесение, вносимое внешней субъективностью исследователя. Несовпадающие масштабы разных эпох сопоставляются в таком изучающем взгляде, что затрудняет историческое понимание. Эта сложность историзма отмечена Э. Трёльчем в 1922 г., и его суждения сохранили актуальность: «Понять эпоху означает оценить ее в ее собственных, пусть даже самых сложных, сущности и идеале. Если это требуется по отношению к чуждым тотальностям в первую очередь, то во вторую очередь ставится задача сравнить этот чужой дух с духом собственных условий и оценить его в соответствии с ним. (…) И тогда мы действительно судим о чужом нам мире не только по его собственным, но и по нашим масштабам, и из этих обоих направлений движения возникает в конечном счете новое и своеобразное движение»[6]

Еще одну трудность в работе с такими письмами отмечала Н.Н. Козлова. Она рассматривала их как образец того, «…что по аналогии с наивной живописью мы называем "наивным письмом". Но в нашей культуре не сложилась пока традиция относиться к наивному письменному тексту так же, как мы относимся к наивной живописи»[7].

В текстах писем представлена авторская запись спонтанной устной речи, в которой не учитывались правила литературного языка[8].При работе с подобными источниками не всегда легко признать ценность такой «неграмотности» и отказаться от редакторской правки. В одной и той же корреспонденции простонародность высказываний может соседствовать с официозными идеологическими фразами. Границы между индивидуальной памятью о прошлом и схоластической историей оказывались не внешними, а внутренними для автора письма. Переходность, трансграничность были характерными свойствами исторического сознания человека, обращавшегося в газету.

Письма читателей отчетливо обозначили наметившийся и совершавшийся в тот период переворот в массовом гуманитарном мышлении. К концу советского периода общеобразовательная история предлагала допустимые вопросы и должные ответы, но не предполагала спонтанное вопрошание. Письменная версия истории не содержала в себе устную, бесписьменную субъективную правду об индивидуальной судьбе. Недоумение и недоверие были вытеснены из схоластической общей истории в сферу личной или семейной памяти. Схоластика и память как будто оказывались двумя полюсами исторического знания. В читательских письмах периода гласности публично высказывалось индивидуальное недоверие к официальному истолкованию советской истории, получала огласку память о прожитой жизни, проявлялись индивидуальные образы истории.

Современные исследователи так определяют понятие «образ истории»: «…это не вся "прошедшая история", и не все "историческое знание", а субъективное видение и интерпретация хода истории, часть мира человеческих представлений, а именно представлений о прошлом. Поэтому "образ истории" всегда является упрощенным толкованием прошлого из перспективы настоящего. При этом он ориентирован на современность, поскольку именно она задает параметры, по которым оценивается прошлое, отбирается все "значимое". Можно сказать, что прошлое актуализируется настоящим и, следовательно, является динамичной составляющей исторической культуры современного общества. В синхронном срезе культуры могут существовать несколько "образов истории", что свидетельствует о многослойности исторического сознания, которое содержит в себе изменчивость человека и его истории, а также признание воздействия истории на настоящее и будущее»[9].

В письмах «простых граждан», представивших устные предания репрессированных семей, актуализировалась память, ранее вычеркнутая из официальной версии советской истории. Как правило, они были откликами на опубликованные в газете материалы, связанные с деятельностью общества Мемориал. В них выговаривалось то горе, о котором молчали долгие годы[10].Вот одна из жизненных историй: «Наш отец Бойко Николай Алексеевич 1893 г. рожд. В прошлом артист цирка. Когда за ним пришли из НКВД в 1938 21 июня сказал маме Я сейчас вернусь. Какое-то недоразумение. И вот через 50 лет мне сказали, что его без суда приговорили в 1938 г. к ВМН как врага народа а в 1958 оправдали как невиновного (… Когда мы росли то много было без отцов, то сидели как враги народа, то погибли на фронте. А как росли мы и как было с нами знали наши матери которые большинство рано ушли из жизни Вот теперь стали писать всю правду. Сейчас сидят, надо писать? А мы? Это же все прошло через нашу жизнь И как страшно стает Ни за что убить человека! А ведь стрелял не фашист, а свой советский (…) А многие писать не пишут вам, очень трудно все вспоминать столько лет прожить с таким клеймом».[11]

Поляризация памяти и схоластической истории отражала еще и разрыв двух культурных традиций - письменной и устной, а также социальное деление и неравноправие. Устная история, основанная на личной или семейной памяти, зачастую содержала в себе свидетельства репрессий, былой общественной отверженности, социального изгойства. Очень отчетливо это выражено в следующем письме: «Я – дочь "врага народа" и жена инвалида войны считаю возможным говорить на равных с товарищами из Ангарска, которые считают кощунством выделение льгот реабилитированным и весьма оскорблены приравниванием последних к участникам войны. Товарищам Жукову, Тарасову и Лаврентьеву должно быть далеко за шестьдесят. Неправомерно ставить вопрос "как они остались нетронутыми в годы репрессии", но коль эти люди подвергли сомнению честь и достоинство погибших и пострадавших от репрессий, то заявляю: из моей деревеньки в 60 дворов за не полный 1938 год забрали самых лучших. Все они были людьми воинского возраста, крепко преданными Родине, делу партии. Потому, не признав себя врагами, все погибли от жестоких пыток на допросах, не умерли, а погибли стоя. Презрев смерть, сохранили честь! Не воевали, потому что к тому времени были физически уничтожены без суда и следствия. Все посмертно реабилитированы. У всех нет места захоронения. Послушайте, если вы не знаете этого, как переплелись в наших судьбах война и репрессии. (…) Хочу сказать об односельчанах. Их погибло 36 человек! Ни один из взятых не вернулся. Никогда ни от кого не было никакой весточки. Все расстреляны, потому что все они были честными людьми. Все посмертно реабилитированы. У всех нет места захоронения. (…)

Послушайте, как мы выжили в те годы. А они для нас хуже, чем война. После ареста отца нас привезли в родную Таловку Ольхонского района. Следом явилась милиция. Искали документы и наган. Матери дома не было. Вещи все что забрали, что раскидали. Сохранилась единственная фотография отца, где н сидит он на 6 Всесоюзном съезде Советов рядом с М.И. Калининым, А. С. Енукидзе и Н.К. Крупской. Сломанная тогда пополам, она хранится у меня и по сей день как единственный свидетель деятельности моего отца. На работу мать не принимали. Постоянная угроза арестом. На каждый шорох соскакивали с узлами: у матери – с черным бельем, сшитым специально для тюрьмы, у нас – с унтиками, сшитыми на вырост для детдома. Я должна была сразу хватать младших за руки, чтобы не разлучили нас по разным детдомам. Кормила нас вся деревня кто чем мог, но кто к нам зашел днем, тот исчезал ночью. Последний кусок хлеба, бутылка масла и котелок картошки был оставлен на пороге дома. Виден был след по первому снегу к нам, а от нас запутан. Потом был воз дров на зиму и все…Дальше: Сталин сказал свое хитрое "жена за мужа не отвечает" и моя мать пошла требовать работу, за что выгнали ее из комсомола (сколько было слез!) и отправили пасти зимой на снегу овец в заимку в 15 км от селения. Оставив волкам овец, мать в ночь бежала к нам, чтобы истопить печь и придумать еду. Утром должна была быть там, никто не должен был знать о ее набегах. И когда однажды пришли за ней, ее не оказалось дома!

Сейчас ей 79 лет. Полтора года она судится с председателем Куйбышевского райисполкома т. Гнатко по поводу жилья. Гнатко считает, что моя мать не имеет права на жилье, а Советская власть считает наоборот. Угрозы выкинуть на улицу с понятыми и с милицией не состоялись, но она полтора года живет без прописки, без талонов, без пенсии, без места лечения, не голосовала, не участвовала в переписи населения. А вы говорите не надо льгот. Да такие как Гнатко растопчут ведь остатки здоровья. Нужны льготы всем пострадавшим от сталинских репрессий! Прежде всего моральные. для души. Для покоя – живым. Как воздаяние за мученическую смерть - мертвым».[12]

 «Молчащая отверженность» посредством писем включалась в письменную традицию. Рассказ о пережитом осознавался многими рассказчиками как гражданский долг. Например, в письме, озаглавленном «Пятнадцатый пост Иркутской тюрьмы», автор именно так обосновал свои свидетельства: «Рассказать о той страшной кухне кровавого конвейера, на который чудом не угодил сам – мой гражданский долг. (…) Мне, по счастью, была уготована Колыма и ее тяжкий каторжный труд в золотых забоях. И об этом каторжном труде и о растоптанных там людях рассказываю я в своей повести «Пучина» запланированной к выпуску в свет на январь 1990 г.»[13]

Поскольку гласность устраняла запретные темы в истории, постольку устная память могла претендовать на равные права, на реабилитацию в письменном историческом знании. Однако история оказывалась конфликтным полем. «Бои за историю» актуализировали социальное неравенство и отражали негласно существовавшую иерархию исторической правды, выстроенную по формально-судебному принципу. В обществе сохранилась та разделяющая черта, которая была проведена почти полвека назад, в 1937-1939 гг., и вопрос о субъекте правды истории не был решен.

Такое столкновение ярко отразилось в отклике на публикацию газетой «Братский металлист» интервью полковника Евстигнеева, в прошлом - начальника спецлагеря. С его версией исторической правды не соглашался бывший заключенный «Озерлага», написавший письмо в «Восточно-Сибирскую правду»: «Полковник Евстигнеев пытается представить свое руководство рабским трудом и уничтожение человеческой личности в несчастных людях чуть ли не гуманной миссией и приводит примеры своей благородной деятельности, так что получается идиллическая картина содержания заключенных. Мы, бывшие заключенные лагеря, помним иное: на наших глазах не раз стреляли в тех, кто, шатаясь от слабости, делал шаг в сторону…».

Но такая память вновь была обречена на молчание. Редакция так ответила на это письмо: «Мы намеревались опубликовать Ваше письмо об Озерлаге. Но неожиданно столкнулись с такой этической проблемой: полковник в отставке Евстигнеев заявил, что в печати против него развернулась очернительная кампания, которую он считает незаслуженной. Пригрозил, как нам стало известно, что может даже свести счеты с жизнью…. С глубоким уважением ст. корр. ВСП Анатолий Иннокентьевич Семенов»[14]

В мемориальных образах истории, как правило, присутствовал какой-то момент перехода, который вдруг сломал судьбу. Чаще всего им оказывался арест родных, война. Такие мгновения запомнились навсегда и очень ярко. «Отца моего забрали летом в июле месяце, воскресенье вечером, мне в то время было 9 лет, я хорошо помню как делали обыск, - и как говорили сотрудники НКВД ни чего нет документы все хорошие, мой отец тоже работал в органах. Где-то в августе увозили арестованных, передачу не принимали, на реке Киренге стояла деревянная шаланда туда во внутрь заводили наших отцов родных, я видела когда их вили, и видела директора школы Худоярова Я бежала и вслед кричала отца, но на меня направил всадник лошадь но лошадь оказалась умнее того сотрудника, детей отказалась топтать»[15]

Даже если они сами не присутствовали при этом, рассказчики вспоминали дату, детали и обстоятельства так, как им рассказали: «Мой отец не был ни политическим деятелем, ни видным военоначальником, он был обыкновенный советский человек, отец семейства. Дьячков Александр Ильич родился в 1906 году в г. Тулуне Иркутской области. Профессия – строитель. Его взяли в г. Тулуне в своей квартире с 7-го на 8-е марта 1938 года. Много, много раз мама рассказывала об аресте отца и этот рассказ я помню до слова. Когда его выводили из квартиры толкали в спину, он говорил маме: " не плачь Надюша, это все скоро должно проясниться, а если со мной что случится вырастут дети скажи им "Я ни перед Партией, ни перед Народом ни в чем не виноват!" На следующую ночь приехали с обыском, на вопрос бабушки "Что же искать то будете?" ответили "Переписку с заграницей" и нашли…девять облигаций и полевую сумку отца, объявив что "военная вещь в доме находиться не должна". Несколько месяцев отец содержался в Иркутской тюрьме, один раз удалось передать передачу, а в следующий ответ был – "выбыл". Куда выбывали заключенные никто объяснять не собирался. В 1939 году пришло единственное письмо от отца. Он писал, что находится на Колыме, что очень болеет и что очень беспокоится о нас» [16].

Моментом перехода мог оказаться случай, который вдруг спас от ужасной участи. Автор следующего письма был до войны геологом. В Великую Отечественную войну он прошел от Москвы до Кенигсберга, стал инвалидом, работать в геологических партиях больше не мог и поступил на службу в геологоразведочный техникум на Урале. «Послевоенные годы были тяжелые, жили в подвалах, хлеб по карточкам 500 г на день на служащего, иждивенца 300 г Больше ничего. На рынке стакан плохой муки стоил 10 рублей, булка хлеба 150 рубл, ведро картошки 100 руб. Все дорого, а преподаватель получал 7 руб. за учебный час или на эти деньги 70 коп. ; со стажем до 10 лет 9 руб. или 90 коп , более 10 лет 11 руб. или 1 руб. 10 коп. Месячная зарплата исчислялась из расчета 1080 учебных часов, положенных на год, умноженная на стоимость часа и деленная на 12 месяцев, тем самым преподавателю приходилось свой отпуск отрабатывать учебными часами годовой нагрузки, а стоимость учебного часа еще снижалась».

Будучи председателем месткома, он направил письмо в Совет Министров о том, что надо пересмотреть условия расчета: делить не на 12, а на 10 месяцев. Это стало поводом для партийного разбирательства. Его вызвали на заседание горкома партии. Первый секретарь настаивал на его исключении, но начальник городского КГБ майор Ваницкий сказал, что автор письма: «… прошел большой боевой путь войны, инвалид, с мирными условиями жизни еще хорошо не ознакомился и т.д. Мое предложение – достаточно выговора. Все переглянулись. Ведь в то время Берия возглавлял КГБ, и власть можно сказать, перешла в руки работников КГБ, возражать было рискованно, проголосовали за выговор. Это еще не все. После этого заседания встретил 3-го секретаря ГК женщину у которой муж погиб на фронте. Она с уважением относилась к фронтовикам и рассказала вот что. За 2-3 дня до заседания ГК КПСС, Степанов созвал узкий круг членов ГК и решил со мной разделаться в два приема, сделать сюрприз начальнику КГБ города…. Первое, это исключить меня из партии, во-вторых, внести предложение взять меня под стражу. На этом же узком заседании прокурор заготовил ордер об аресте. Рассчитывали на то, что майор Ваницкий на ГК их поддержит, ведь выявили "врага народа". Даже в ограде за сарайчиком стоял "черный ворон". Этот тайный сговор, на заседании ГК КПСС при присутствии майора Ваницкого провалился. Почему он смягчил обстановку?».[17]

Недоумение, неспособность постичь логику поступков и событий, которые кажутся случайными проявлениями слепой судьбы, - все это было характерно для представлений о прошлом. Частные истории сохраняли множество деталей былого, например: цены на продукты, расценки оплаты труда. Такие мелочи жизни составляли структуру повседневности и могли оказаться как роковыми обстоятельствами, так и поводом для карьерного восхождения. Однако индивидуальная память признавалась в своем непонимании хода истории и тем самым оттеняла бессмысленную безжалостность объективного исторического процесса. Подробности субъективной непрофессиональной памяти сопротивлялись универсализму общеобразовательной схоластики и увеличивали разрыв между книжным и простонародным образом истории, как будто подтверждая обнаруженную исследователями закономерность: «Развитие историзма в русле "научной истории" углубило различие между элитарным (профессиональным) и обыденным (массовым) историческим сознанием».[18]

В письмах, рассказывавших о частных судьбах, как правило, не ставились под сомнение официально утвержденные «универсальные цели человечества»[19]. Людям было важно ввести личную память в общее историческое знание и культуру. Их образы истории обязательно содержали в себе авторскую эмоциональную оценку. Они были спонтанны, субъективны, единичны и индивидуальны. Но в такой стихии единичностей достаточно отчетливо проговаривалась тяга к обобщению, поиск какого-то желанного единства. Стремление быть услышанным, донести свой голос до предполагаемого большинства, включить личную правду жизни в подразумеваемую общую историю, - вот что заставляло авторов взяться за перо. Этот одномоментный акт самопровозглашения был свидетельством индивидуализации исторического сознания человека, что проявлялось в «усилении личностных ориентаций за счет ослабления групповых»[20].

Субъективные образы истории в читательских письмах позволяют полнее представить то множество фрагментов, из которых складывалось историческое знание в момент серьезных исторических перемен в обществе и которые в чем-то предопределяли результаты переживавшегося тогда перехода. Эти образы возникали по законам, скорее, художественного, чем научного творчества. В них можно найти многие элементы мифологического мышления. Описательность, ассоциативность преобладали в текстах таких писем.

Следует обратиться к письмам гуманитариев, чтобы выяснить, что волновало профессионалов. Среди историков существовало внутреннее знание о том, что советская история была сконструирована, но индивидуальные догадки передавались устно, сохранялись как своеобразный апокриф. В письме выпускника исторического факультета 1968 г. содержалось яркое свидетельство такой практики. «Иркутский университет я закончил в 1968 г. – исторический факультет. И вот мне отчетливо вспоминается вот такой факт. Лекции по истории СССР проводил один из ведущих преподавателей (в 1968 г. он небыл профессором – сейчас профессор). Он нам говорил – Вот вы молодежь ничего не знаете, знаете все понаслышке и т.д. А ведь штурма Зимнего (как показывают в кино) небыло, никто не бегал с винтовкой наперевес к Зимнему. Это-де потом (после 1917 г.) льстивые журналисты на словах «нарисовали» штурм Зимнего, а дальше пошло и поехало и к концу 20-х штурм Зимнего окончательно в официальных органах «созрел» и вошел в учебники истории. Как таковой!? Вот так! (…) Когда мы все это услышали (из уст преподавателя) тут же ему задали вопрос – А что же тогда было, коль небыло штурма Зимнего? – Он ответил – Никакой революции небыло – это просто… так… для воспитания Советских людей в духе коммунизма было сделано (…) Вот такие факты. Хотелось - бы узнать мнение газеты по этим фактам. И не в отдельном письме к автору, а на страницах газеты».[21]

Письмо в газету рассматривалось автором как возможность обнародовать это знание, добиться публичного провозглашения того, что в учебниках дана сфабрикованная версия. Тут был некий провоцирующий вызов, в котором отчетливо проявилась двойственность образа истории, несовпадение потаенного устного предания о прошлом и его письменной, схоластической интерпретации. Желание узнать мнение газеты отражало естественную для автора письма иерархию: предания о былом признавались историей только после официального подтверждения. Подлинность памяти провозглашалась сверху вниз, через газету в массы.

Избирательность и иерархичность исторического знания открывались в письме студентки исторического факультета, откликнувшейся на публикацию о том, что в Бурятии, поселке Баргузин, нашли могилу Ш.Петефи и М. Кюхельбекера. Девушка бывала там, на родине своих предков, и видела разрушенное кладбище. «Ну вот, прах Петефи вывезен, на вновь найденную могилу М.Кюхельбекера положены цветы. Что теперь? Значит, вскоре разрушат кладбище совсем? А ведь ему более 100 лет, и это уже интересно для археологов и этнографов. Да и история Баргузина, в 19 веке довольно-таки крупного города Восточной Сибири, очень любопытна и необычна. Жаль, что люди своими руками разрушают свою историю, а спохватившись бывает уже слишком поздно. И никто ничего не узнает»".[22] История оказалась избирательной: перед вечностью не все равны. Из небытия и забвения восстанавливалось то, что вдруг признавалось актуальным и важным для современности, тогда как остальное обрекалось на исчезновение, разрушение. Открывшееся равнодушие живущих людей к былому вызывало тревожное недоумение читательницы.

Однако в профессиональном сообществе гуманитариев велись другие разговоры. Письма, имевшие подпись "кандидат исторических наук", "кандидат философских наук", разительно отличались от тех, в которых были горестные рассказы об индивидуальных судьбах людей, переживших репрессии, обреченных на молчание и социальное изгойство. Официально-догматизированная письменная традиция давала ощущение избранности и соответствующий социальный статус.

Чаще всего в таких корреспонденциях был представлен не рукописный, а машинописный текст, оформленный как научная или полемическая статья, которая имела заголовок, содержала цитаты из трудов В.И. Ленина и решений партии. В центре внимания профессионалов оказывалась, прежде всего, партийно-политическая тематика. Кроме того, в текстах заметно миссионерство, не подвергаемая сомнению уверенность в своем культурном предназначении публично говорить, разъяснять ведомые им истины. «Надеюсь на публикацию присланного мною материала. Нас, обществоведов, пора начинать выдвигать на общее обозрение, т.к. мы многие в последнее время где-то затерялись, нас не слышно и не видно. А сказать нам общественности есть о чем»[23].

Такие письма давали образцы интеллектуальной деятельности гуманитариев, для которых история оказывалась, прежде всего, спекулятивным риторическим действием. В ней не было места частной памяти. Всемирно-историческое движение, привычно мыслилось как общее, не расчленяемое на части и частности. Сосредоточенные на общеисторических закономерностях, авторы этих писем, кажется, проживали в ином, параллельном мире и никак не соприкасались с той историей, которая содержалась в семейных преданиях. Они были уверены в своем знании и оставались на уровне философских и политологических обобщений: «На все нужно смотреть диалектически, в том числе и на политические партии. Конечная цель любых политических партий (буржуазных, социал-демократических, коммунистических, рабочих и других) – добиваться решающей роли в осуществлении государственной власти, влияния на все сферы и стороны жизни общества. Так было всегда и так будет еще довольно долго. (…) Ныне перед партией ставятся еще более сложные задачи. Обновляющемуся обществу нужна и обновленная партия. Но какая именно? Что в ней необходимо прежде всего обновить? Первое. Надо принять закон о политических партиях в нашей стране. Это снимет многие вопросы, в том числе, и проблему 6 статьи Конституции СССР. Глубоко убежден, что КПСС нечего бояться политической конкуренции в нашей стране. Несмотря на сталинско-брежневский период, в партии сохранились (и немало!) здоровые силы, ленинские традиции и определенные несомненные заслуги перед советским народом. Никакая справедливая и несправедливая(огульная) критика партии не может умалить ее значения в истории нашей страны и на международной арене. Так что конкурировать с КПСС кому-либо не так-то просто, если даже и возникнут в будущем новые политические партии»[24]

Профессиональные гуманитарии через газету вели полемику друг с другом. Накал споров, серьезность аргументации, твердость убеждений, - все в полной мере присутствовало в корреспонденциях. Их письма, казалось бы, можно расценивать как отклик на контакт с «Другим».«Проблема своего/другого располагается в поле напряжения между личной, социальной, культурной идентичностью и чем-то, находящимся вне ее границ – ненормальным, непринятым и т.п.» [25]. Однако это были игры в одних и тех же границах. В них не оказывалось выхода за пределы привычных представлений и усвоенного научного языка. Даже если в письме высказывались сомнения, казавшиеся в то время слишком вольными, оно воспринималось как еще одно проявление партийно-политической ортодоксальности. Привычные фразы, словесные штампы, гуманитарный язык оказывались путами, от которых невозможно было освободиться.

Пример этого можно найти в письме, имевшем заголовок «Ленин и национальный вопрос». «Перечитывая ленинские работы и другую современную ему литературу по национальному вопросу, невольно поражаешься, насколько она созвучна нынешним проблемам, как тесно переплетаются прошлое и настоящее. Создается впечатление, что многие десятилетия мы фактически топтались на месте, по-настоящему ничего не доделав до конца. Подобное ощущение испытываешь всякий раз, когда на страницах прессы читаешь о вспышках конфронтации на межнациональной почве то в одном, то в другом регионе страны, когда слушаешь выступления с высоких трибун народных депутатов (…) В самом деле почему получилось так, что в течение семидесяти лет по поводу и без повода мы клялись в верности ленинизму, а по отношению к национальным языкам поступали в худших имперских традициях, когда все иные вытеснялись на обочину жизни? Почему на грани исчезновения оказались многие языки малых народов, в том числе проживающих на территории Сибири? Конечно, человеку, достаточно хорошо владеющему русским, удобно, разъезжая по стране, не сталкиваться с языковыми барьерами: что в Тбилиси, что в Риге, что в Душанбе – везде он чувствует себя хозяином положения. Этот момент как раз и выпячивают сторонники единоязычия, игнорируя обратную сторону медали. (…) Многие просто представить себе не могут, чтобы во главе союзного государства встал таджик или латыш. Мы очень долго клеймили американскую буржуазную демократию за то, что она не позволяет выдвинуться на пост президента страны представителю негритянской части населения, аналогичные же собственные проблемы, похоже, нас вообще не волновали. (…) Думаю, что нисколько не преувеличу, если скажу, что отношение к национальному вопросу в наше время – это тот оселок, на котором проверяется приверженность подлинному, а не эфемерному демократизму. Нежелание, неспособность отказаться от великодержавных амбиций нельзя оценивать иначе, как противовес новому мышлению, революционному преобразованию нашего общества».[26]

Образ истории, сформированный под влиянием официального знания, стал для многих естественным средством личной, социальной, культурной идентификации. Несогласие с оппонентом чаще всего было поводом для артикуляции давно найденных истин. В полемику вступали, как будто для того, чтобы показать знание, которое способно подтвердить профессиональный статус. Например, в письме, оформленном как статья под названием «Был ли Ленин конфедералистом?», автора особенно возмутила попытка оппонента «оправдать позицию конфедералистов ссылкой на В.И. Ленина, представить его самого сторонником конфедерации». Обратившись к статьям классика, он сделал вывод: «Таковы факты. Они убедительно свидетельствуют о том, что Ленин и партия принципиально отвергали конфедерацию и однозначно выступали за федеративное устройство Союза ССР, ибо только советская федерация создавала благоприятные условия как для ликвидации национального гнета и возрождения народов, так и для объединения их усилий в защите завоеваний революции, восстановлении народного хозяйства и строительстве новой жизни».[27]

Кроме рассмотренных выше двух групп читательских писем выделялась еще одна. В ней совмещалась индивидуальная память и схоластика. Такие корреспонденции особенно интересны, поскольку они являются свидетельством влияния официального исторического знания, транслировавшегося «простым гражданам» через систему пропаганды и образования.

В этих письмах очень кратко представлено или совсем отсутствует повествование о прожитой жизни. Их авторы, откликнувшись на какую-то газетную публикацию, вступают в спор, пытаются обобщать, сравнивают былые и текущие времена, например: «… Якобы в Сталинские времена были, такие же очереди в магазинах. Ето-же ерунда (…) Я рождения 1924 год. Прошол всю войну, с начала с немцем и в конце с Японией, демобилизовался в 1947 году. Первые два годы было действительно туго, но последующие года все было в магазинах, селедки было 5 сортов, консервы и говяжея, лососевая свиная, мясо на выбор. Я сибиряк, омуль сдушков и свежий и соленый. Ето после двух лет войны, а сейчас 44 года после войны. нетолько мяса или рыбы, капусты нет, Спрашивается где все?(…)Но я бы предложил взять сталинскую линию. Он правильно делал, попал в точку не ведущую по ленинской линии получай по заслугам. Вот по этому я со Сталиным согласен. Он всю войну выиграл, а вы настоящие коммунисты привели страну в нищенское положение».[28]

В тексте письма будничные слова совмещалась с выражениями, характерными для официальной риторики: «сталинская линия», «ленинская линия», «настоящие коммунисты». Письменная речь вольно или невольно встраивалась в предполагаемый канон. Для того, чтобы сравнить мыслимые хронологические отрезки, автор персонифицировал время: Сталин олицетворял для него иное прошлое. Индивидуальная правда истории основывалась на воспоминаниях о былом изобилии и обосновывала суждения об эпохе.

Когда человек писал в газету об общественно-политических проблемах, он начинал говорить не своим голосом. В письмах отчетливо проявлялось отсутствие навыков и культуры личного письменного высказывания. Идеологические штампы воспроизводились и заполняли пустоты, возмещали недостатки индивидуальной речи. Такая «немочь языка» отражала переходность исторического сознания.

Образы истории формировались из произвольного совмещения разных риторических стилей, приобретали мифологические или пародийные черты. Например, автор следующего письма так представлял советскую историю страны: «Сталин – вождь под предводительством которого страна построила социализм за 30 лет. Народ был в то время беден и неграмотен, большинство крестьян были настолько бедны, что едва перебевались от урожая до урожая. Сегодня средства массовой информации постоянно лгут о Сталине. Они чернят нашу историю, вычеркивают миллионы людей строивших социализм в очень тяжелых условиях. Жизнь была не легкая, но каждый верил, что будет лучше, а уж будущие поколения будут жить совсем хорошо. Люди, у которых ничего не было, могли чего-то достичь. А что теперь? Все поотнимали, а что невозможно было отнять, ограничили. Есть ли сейчас вера народа в будущее? За 4 года перестройки вера рабочих людей пошатнулась, потому-что все прошлое оплевано, все что достигнуто в тяжелых условиях стараются потопить безвозвратно. Непредсказуемое будущее не может быть основой нормального рабочего состояния. (…) Советский народ за всю историю жизни по сей день устало подстраивается к жизни. (…) Нынешняя перестройка ведет к неменуемой пропасти гибели Советского народа».[29]

Таким образом, в читательских письмах отразились важные черты образов истории, исторического сознания времен перестройки и гласности. В них проявлялось недоверие к общеобразовательной версии советской истории или были представлены образцы «простонародной схоластики», сформировавшейся под влиянием официальной идеологической речи. Кроме того, письма читателей отчетливо обозначили герметичную замкнутость сообщества обществоведов-гуманитариев, разрыв между профессиональным и массовым историческим знанием. В высказываниях прежде молчавших народных масс присутствовала потребность в создании другого прошлого, вмещавшего в себя и отверженные прежде предания об индивидуальных судьбах.

Личная память оказалась вызовом официальной схоластике и выявила кризис исторического сознания[30], свойственный переходным моментам истории. «Любой достаточно глубокий разрыв преемственности и традиции может повести к возникновению прошлого – в том случае, когда после такого разрыва предпринимается попытка начать сначала. Обновление, возрождение, реставрация всегда выступают в форме обращения к прошлому. По мере того, как они осваивают будущее, они создают, воссоздают, открывают прошлое»[31]. Методологическая революция 1990-х гг. преодолевала разрыв между устной памятью и книжной историей, создавая, воссоздавая и открывая прошлое.


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Понятия «методологический вакуум» и «методологическая революция» использованы, например, в статье Репиной Л.П. Историко-историографическое исследование в контексте современной интеллектуальной культуры//История и историки в пространстве национальной и мировой культуры XVIII-XXI веков. – Челябинск: Энциклопедия, 2011. С. 23. Также см.: Камынин В.Д.: «После "методологической революции", произошедшей в первой половине 1990-х гг., разрушившей монополию марксистской методологии и утвердившей в науке методологический плюрализм, в историографических исследованиях при обосновании методологической основы исследования наблюдается большой разнобой». Камынин В.Д. Диссертации по историографии: из опыта методологического и теоретического обоснования исследований. //История и историки в пространстве национальной и мировой культуры XVIII-XXI веков. Челябинск: Энциклопедия, 2011. С.79.

[2] «Исследовательский и "просто интерес" к "документам жизни" нынче на повестке дня. Разные у этого интереса резоны. С одной стороны, это – восстановление замалчиваемой истории, вернее истории молчащих». Козлова Н.Н., Сандомирская И.И. «Я так хочу назвать кино». «Наивное письмо»: опыт лингво-социологического чтения. М.: Гнозис, Русское феноменологическое общество, 1996. С.7.

[3] Интервью М.Я. Рожанского.

[4] Бессмертный Ю.Л. Метод// Человек в мире чувств. Очерки истории частной жизни в Европе и некоторых странах Азии до начала нового времени. М.: Российск.гос.гуманит. ун-т, 2000. С. 21. О том же пишет Л.П. Репина: «Пожалуй, именно в истории индивида или в персональной истории наиболее остро и наглядно ставится ключевая методологическая проблема о соотношении и совместимости микро-и макроанализа. (…) Обновленный и обогащенный принципами микроистории биографический метод может быть очень продуктивным, но на уровне обобщения методологические проблемы перехода между полюсами индивидуальности и коллективности остаются актуальными». Репина Л.П. От «истории одной жизни» к «персональной истории» // История через личность: Историческая биография сегодня. – М.: Квадрига, 2010. С. 71.

[5] Бессмертный Ю.Л. Указ. соч., с. 22

[6] Трёльч Э. Историзм и его проблемы. М.: Юрист, 1994. С. 146.

[7] Козлова Н.Н., Сандомирская И.И. «Я так хочу назвать кино». «Наивное письмо»: опыт лингво-социологического чтения. М.: Гнозис, Русское феноменологическое общество, 1996. – С.10.

[8] «Нормы этого письма лежат не в языковом поле, но в поле социальных отношений». Козлова Н.Н., Сандомирская И.И. Указ соч., с.46 .

[9]Бобкова М.С. «Historia Pragmata». Формирование исторического сознания новоевропейского общества. – М.:ИВИ РАН, 2010. С. 16-17.

[10] О природе такого молчания см.: «Современные исследователи, однако, чаще склоняются к мнению, что молчание в СССР было не результатом травмы, а осознанной стратегией с политическим подтекстом: от способности скрывать свои тайны зависела успешность собственной карьеры и безопасность близких» – Нарский И.В. Фотокарточка на память: Семейные истории, фотографические послания и советское детство (Автобио-историо-графический роман). Челябинск: ООО «Энциклопедия», 2008. С.455

[11]Письмо 4852. Здесь и далее в текстах писем сохранена авторская орфография и пунктуация 

[12] Письмо 11301.

[13] Письмо 15 702.

[14] Письмо 10 186.

[15] Письмо 2668.

[16] Письмо 2748.

[17] Письмо 4501

[18]Бобкова М.С. Комментарий исторического источника и историческая культура// Комментарий исторического источника: исследования и опыты. М.:ИВИ РАН, 2008. С. 54

[19]«Задачей истории не может быть формулировка последних, окончательных и всеобщих целей человечества, которые ведь могли бы быть реализованы только в завершившейся и универсальной общности людей. Не может быть задачей и конструирование универсально-исторического процесса так, чтобы эта цель сама в нем проявилась. Задачей может быть всегда только выведение из собственной индивидуальной культурной сферы и ее развития культурного синтеза, который связывает ее воедино и продолжает ее формирование, причем этот синтез сам должен в соответствии с принятой предпосылкой быть чем-то исторически-индивидуальным. Насколько широко этот синтез способен охватить человечество, вопрос особый. Чем шире его охват, тем больше он будет внутренне разграничиваться на особые индивидуальные сферы, и даже завершенное человеческое единство разделилось бы на подобные, очень индивидуально расчлененные сферы» - Трёльч Э. Историзм и его проблемы. М.: Юрист, 1994. С. 167-168.

[20]Репина Л.П. От «истории одной жизни» к «персональной истории» // История через личность: Историческая биография сегодня. – М.: Квадрига, 2010. С.66.

[21] Письмо 4977.

[22] Письмо 10 001.

[23] Письмо 16129.

[24] Там же.

[25]Яриц Г. Конструирование «себя» и «другого». Позднесредневековые визуальные образы и создание идентичностей //Homo Historicus. К 80-летию со дня рождения Ю.Л. Бессмертного: Кн 1. – М.: Наука, 2003. С. 551.

[26] Письмо 10402.

[27] Письмо 10953.

[28] Письмо 12 181.

[29] Письмо 15 923

[30] М.С. Бобкова определяет кризис как столкновение «….исторического сознания с опытом не укладывающемся в рамки привычных исторических представлений». Бобкова М.С. Комментарий исторического источника и историческая культура// Комментарий исторического источника: исследования и опыты – М.:ИВИ РАН, 2008. С. 52

[31] Ассман Я. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М.: Языки славянской культуры. 2004 – С.33.


Об авторе:

Кальянова Татьяна Петровна – кандидат исторических наук, доцент Кафедры мировой истории и международных отношений Иркутского государственного университета.

0 Комментариев


Яндекс.Метрика